«Кукушка на триста»
Я никогда не считал кукушку чем-то страшным. Пока не услышал, как она куковала триста раз подряд, не сбившись и не останавливаясь — будто кто-то нажал кнопку «повтор». И самое странное: это было не в лесу. Это было у нас во дворе, под самым окном спальни.
Май 2021-го. Мы с Леной приехали в Жадрицы — это деревня в Псковской области, дом достался ей от бабушки. Погода — как бывает после девятого мая: днём солнце, вечером сырость, всё пахнет мокрой листвой и печной золой. Я был уставший, злой и, если честно, рад, что связи почти нет: никакой работы, никакого шума, только комары и редкие машины по грунтовке.
Лена держалась на какой-то внутренней пружине. Ходила по дому, как по больнице: проверяла окна, печку, аптечку, ворчала, что у бабушки всё “на соплях”. Я смеялся: «Ты ж фельдшер, тебе всё кажется опасным». Она не смеялась в ответ. Только сказала: «В этом доме мне всегда снились одинаковые сны». И замолчала.
Дядю Витю — соседа — мы встретили у колодца. Он был из тех мужчин, которые не здороваются “просто так”, а сначала оценивают: кто ты, чей ты, зачем приехал. Широкие ладони, запах табака и хвои.
— Ночью в лес не суйтесь, — сказал он, будто про погоду. — Сейчас кукушка разгулялась.
Я хмыкнул:
— Так она ж днём кукует.
Витя посмотрел на меня как на городского ребёнка:
— Она по-разному, парень. Тут главное — не считай.
Лена сразу напряглась:
— Почему?
Витя пожал плечами:
— Потому что не твоё это. Счёт чужой жизни — плохое занятие.
Это и был первый тревожный сигнал. Мелкий, человеческий. Можно списать на деревенские суеверия. Я и списал.
В тот вечер мы жарили картошку на чугунной сковороде, ели с солёными огурцами и смотрели старые бабушкины фотографии. В одной стопке — дед в форме, в другой — чёрно-белые снимки людей, которых Лена уже толком не знала. И вот на одном фото — девочка лет семи, в платке, на фоне этого самого дома. Подпись карандашом: «Зина. 1973».
Лена нахмурилась:
— Странно. Про Зину бабушка никогда не говорила.
Я пожал плечами, как всегда, когда не хочу углубляться:
— Может, соседская.
Лена покачала головой:
— Нет. Это бабушкина рука. И… это лицо я где-то видела.
Ночью меня разбудил звук. Не крик, не шаги — именно звук, как метроном: «ку-ку… ку-ку…» Ровно, близко, будто птица сидит на яблоне у крыльца. Я посмотрел на телефон: 01:17. И тут понял второе странное: кукушка не делала пауз, как делают птицы. Она не “звала”. Она “отсчитывала”.
Лена тоже проснулась. Села в постели, волосы прилипли к щеке.
— Слышишь? — шепнула она.
— Слышу. Кукушка. — Я зевнул, пытаясь сделать вид, что мне всё равно. — Дядя Витя, наверное, прав: разгулялась.
Лена не смеялась. Она потянулась к моему запястью — холодными пальцами.
— Не считай, пожалуйста.
И вот тут во мне включился тот самый городской идиотизм: когда говорят “не делай”, хочется проверить. Я не вслух считал, нет. Просто внутри, автоматически, как считают секунды до кипения чайника. На двадцатом «ку-ку» я понял, что это невозможно: птица не устаёт, не сбивается, не меняет тон. На пятидесятом меня прошибло каким-то липким холодом, потому что звук был будто из одного места, но одновременно — со всех сторон, как если бы дом сам произносил «ку-ку» в стенах.
Эпизод второй случился утром. Мы вышли на крыльцо — и увидели на земле под яблоней мелкие серые перья. Как будто кто-то ощипал птицу, но крови не было. И рядом — белая пуговица. Старомодная, с потёртой ниткой, будто её вырвали из чужой одежды.
Лена подняла пуговицу и вдруг сказала совсем не своим голосом:
— Это с бабушкиного халата.
— Ты откуда знаешь?
— Я… — она замялась, — я не знаю. Просто знаю.
Я хотел пошутить, но не получилось. Внутри всё сопротивлялось: “совпадение, ерунда, ветром принесло”. Но пуговица была тёплая, будто её только что держали в руке.
Днём пришёл Витя. Лена показала пуговицу, перья. Он помрачнел.
— Я ж сказал: не считай. — Он посмотрел прямо на меня. — Ты считал.
Я даже не стал отрицать. В деревне почему-то врать сложнее.
— И что? — спросил я.
Витя кивнул на лес:
— Она не птица, когда вот так. “Кукушка” — это как зов. Раньше считали, чтоб узнать, сколько жить. А она… — он замолчал, подбирая слова, — она иногда наоборот: отмеряет, сколько осталось кому-то рядом.
Лена побледнела:
— Кому?
Витя не ответил. Только сказал:
— На ночь окна закройте. И если опять начнёт — не слушайте. Ради бога, не слушайте.
Третья сцена — самая мерзкая — была вечером, когда Лена ушла в баню, а я остался один в доме. Телефон сел, я зарядку забыл в городе. Я сидел на табуретке на кухне, пил чай из бабушкиной кружки с облупившимися ромашками и пытался убедить себя, что всё это деревенская накрутка.
И тут в сенях щёлкнула щеколда.
Я резко обернулся: дверь в дом была закрыта изнутри, я это помнил. Щеколда щёлкнула второй раз — как будто кто-то неуверенно пробует. Потом послышалось тихое, почти детское шарканье. И запах. Сухой, аптечный, как у старого шкафа с лекарствами: йод, лаванда и что-то ещё, затхлое.
— Лена? — крикнул я, и голос у меня сорвался.
Ответа не было.
А потом началось «ку-ку». Не снаружи. Внутри. В стене, где висели часы без стрелок. Ровно, близко, так, что у меня заложило уши.
Я встал и, не понимая зачем, подошёл к той стене. Ладонь сама легла на обои — они были ледяные и влажные, будто под ними дышал погреб. «Ку-ку» пошло быстрее, и мне вдруг стало страшно не от звука, а от ощущения: кто-то ведёт счёт не птицей, а моим вниманием. Пока я слушаю — я “участвую”.
Лена влетела в дом, хлопнула дверью так, что задрожали стёкла.
— Марк! Не слушай! — она почти закричала, хватая меня за плечи. — Смотри на меня!
Мы стояли, как два идиота, держась друг за друга, и я пытался смотреть ей в лицо, а не туда, где “куковало”. Но звук лез под кожу. И тут Лена прошептала:
— Я вспомнила Зину.
— Что?
— Это не соседская девочка. Это бабушкина сестра. Младшая. Она утонула… в колодце. — Лена говорила быстро, сбивчиво. — Бабушка потом запрещала даже слово “колодец” в доме. И каждый май… каждый май она уезжала отсюда на неделю. Я думала — просто тяжело. А сейчас понимаю: она уезжала, чтобы не слышать.
«Ку-ку» билось уже как молоток. Я не выдержал:
— Сколько? — спросил я вслух, сам себя ненавидя. — Сколько она…
Лена закрыла мне рот ладонью.
И в этот момент раздался последний, самый громкий “кук” — как удар по стеклу. Свет в кухне мигнул и погас. В темноте щёлкнула щеколда в сенях — уже уверенно. И кто-то тихо, совсем рядом, детским голосом сказал:
— Досчитали.
Мы выскочили во двор босиком. Ночь была тёплая, а воздух — холодный, сырой. Из леса тянуло туманом. Кукушка молчала. Полная, идеальная тишина — такая, что слышно, как у Лены дрожат зубы.
Утром мы пошли к колодцу — просто потому что не пойти было невозможно. Крышка была приоткрыта, хотя вчера мы её точно закрывали. На деревянном круге лежала мокрая прядь волос — светлая, детская. И рядом, на влажной глине, кто-то палочкой вывел: «300».
Мы уехали в тот же день. Я понимаю, как это звучит, но Лена потом подтвердила: она тоже видела цифры. И Витя, когда мы проезжали мимо его дома, стоял у калитки и даже не махнул — только перекрестился, будто провожал не людей, а похоронную машину.
С тех пор я не считаю ничего “ради прикола”. Ни кукушек. Ни шагов в подъезде. Ни стуков в батарее. Потому что иногда кто-то ждёт, чтобы ты досчитал за него — и тогда счёт становится не про тебя, а про того, кто уже давно рядом.
А в прошлом мае, ровно в 01:17, у меня в городской квартире снова раздалось тихое, ровное «ку-ку» — и телефон сам открыл калькулятор, где уже стояло число 299.







